gremrien (gremrien) wrote in fem_books,
gremrien
gremrien
fem_books

Categories:

дневник С.А. Толстой: дело Крейцеровой сонаты

Этот пост — не о "Крейцеровой сонате" Льва нашего-всего-Николаевича Толстого, которая, разумеется, не относится к книгам, рекомендуемым для ЦА этого сообщества. Это один из постов серии, где я рекомендую дневник Софьи Андреевны Толстой и немножко показываю, что интересного и важного можно из него узнать. Поскольку никому из нас, скорее всего, не удастся пройти в жизни мимо "Крейцеровой сонаты" так или иначе, очень полезно знать, что на самом деле стояло за ней и что нам теперь со всем этим делать.

(оригинальный пост в моем блоге)

*



“Крейцерова соната” была написана в 1887—1889 годах.

К тому времени Лев Николаевич уже основательно поехал крышей на почве косьбы сена, штопания сапогов и прочей нестяжательности и благодетельности и решил отказаться от всяческой собственности. Софья Андреевна, имея на руках выводок из 9 детей (последние из которых были еще малышами, хотя старшие уже были совершеннолетними и, соответственно, нуждались в имуществе уже здесь и сейчас), приходит в ужас и решительно отказывает своему господину и повелителю в этой маленькой причуде. Она не за себя лично радеет, а за детей, искренне не понимая, как можно так обидеть и буквально пустить по миру своих детей, особенно малолетних. Мало того, насколько я понимаю, тогдашние законы просто не давали ему возможности сделать это, если только он не признан умалишенным, например. У женщины нет никаких прав на его имущество, но детей он не имел права лишить наследства, просто отказавшись от имущества.

Толстой отрекается от всего “художественного”, написанного им ранее, и отказывается получать за них деньги и вообще заниматься публикацией и всякими разными скучными делами взрослой жизни. Косить! вот занятие для настоящего человека!

После череды бурных скандалов было решено, во-первых, уже сейчас разделить имущество на каждого ребенка, во-вторых, Толстой написал доверенность на жену не только на ведение всех его имущественных дел, но и на издательскую деятельность его книг. Софья Толстая все это делала с огромным трудом и неприязнью, она никогда не собиралась заниматься этими скучными бизнес-делами, судами, общением с издателями, хождениями в цензурный комитет и всем этим, и у нее реально нет времени на это (дети! хозяйство! все на ней, в том числе полное бытовое обслуживание ее непутевого мужа, "отрекшегося от всего", — от питания до одевания и уборки в комнатах, не говоря уж о корректурах и переписываниях его писанины), но она скрепя сердце все это делала, чтобы на что-то жить и оставить хоть какую-то копейку денег детям. И это не фигура речи: у них реально не было бы на что жить, если бы не доходы от издания книг. Имение Ясная Поляна было убыточным, содержание усадьбы и все текущие хозяйственные расходы (включая кормежку супруга, от которой тот почему-то не отрекался) Софье Андреевне приходилось покрывать из вот этих вот издательских доходов. Кроме того, Софья Андреевна была все-таки искренне предана своему мужу как литератору и боготворила его художественный талант (хотя и считала его говнюком как человека и никогда не заблуждалась относительно того, что он удивительно фальшив и неискренен в своих книгах по сравнению с тем, какой он на самом деле), поэтому считала кощунственным отказываться от приведения в приличный вид и издания его книг.

Соответственно, помимо забот о детях (несколько из которых еще совсем маленькие, и она все еще продолжает рожать на фоне всего этого: в 1880 году Софья Андреевна получает доверенность от мужа на ведение имущественных дел, а в 1885 году становится издательницей сочинений мужа, при этом последние пятеро детей родились в 1877, 1878, 1881, 1884 и 1888 году соответственно — вот неуемный же старикашка!), помимо всего домашнего хозяйства, Софья Андреевна, которая сама уж не молода по тогдашним меркам и до крайности изнурена бесконечными беременностями, теперь еще и должна мотаться везде по всем этим делам, которыми в России тех лет вообще редко какая женщина занималась, это были чисто мужские терки, а муж ее сложил ручки на пузе по этому поводу.

Так вот, “Крейцерова соната” (1887—1889). У Толстых только что родился последний, нежно любимый всеми сыночек Ванечка, Толстая вся в заботах, в тревоге о малыше, который постоянно болеет, сама тоже болеет, ну и так далее. А Великий Русский Писатель в это время пишет повесть о том, как гадки некоторые жены некоторым мужьям — до такой степени, что и убить их не грех.

Из википедии:

“В поезде главный герой, Василий Позднышев, вмешивается в общий разговор о любви, описывает, как в молодости беззаботно распутничал, жалуется, что женские платья предназначены, чтобы возбуждать мужские желания. Утверждает, что никогда женщины не получат равные права, пока мужчины воспринимают их как объект страсти, при этом описывает их власть над мужчинами.

Позднышев описывает события, приведшие к убийству жены; поскольку он женился не на деньгах и не на связях (она была бедна), к тому же имел намерение держаться после женитьбы «единобрачия», то гордости его не было пределов. Однако все сразу пошло наперекосяк, медовый месяц не складывался. На третий или четвёртый день Позднышев застал жену скучающей, стал спрашивать, обнял, она заплакала, не умея объяснить. Ей было грустно и тяжело, а лицо выражало неожиданную холодность и враждебность. Позднышев ещё не понимал, что эта враждебность была реакцией на него самого и была не временным состоянием, а постоянным. Но потом произошла череда ссор, и Позднышев почувствовал, что женитьба не есть нечто приятное, а, напротив, очень тяжёлое, но он не хотел признаться в этом ни себе, ни другим.

До момента роковых событий у супругов Позднышевых было уже пятеро детей и более восьми лет брака.”


Ну и дальше убийство на почве как бы ревности, но на самом деле просто ненависти к жене, которая по сути является его ненавистью к своей физической зависимости от нелюбимого человека, невозможности просто перестать трахаться и делать детей, если уж так мерзка тебе эта женщина.

В общем, да, картинка из жизни. Эта было на 146% описание семейной жизни Великого Русского Писателя и его потаенных мечтаний о том, как это все можно взять и разрубить (вроде “убийства” ненавистной Лизы Болконской в родах). Разумеется, это прекрасно поняла и Софья Андреевна, и все близкие им люди, это было оскорбительно и унизительно.

Из дневников С.А.:

“Не знаю, как и почему связали «Крейцерову сонату» с нашей замужней жизнью, но это факт, и всякий, начиная с государя и кончая братом Льва Николаевича и его приятелем лучшим — Дьяковым, все пожалели меня. Да что искать в других — я сама в сердце своем почувствовала, что эта повесть направлена в меня, что она сразу нанесла мне рану, унизила меня в глазах всего мира и разрушила последнюю любовь между нами. И все это, не быв виноватой перед мужем ни в одном движении, ни в одном взгляде на кого бы то ни было во всю мою замужнюю жизнь!”

“Эта повесть бросила на меня тень; одни подозревают, что она взята из нашей жизни, другие меня жалели. Государь и тот сказал: «Мне жаль его бедную жену». Дядя Костя мне сказал в Москве, что я сделалась une victime и что меня все жалеют.”

Даже если большинство читателей были все-таки далеки от личной жизни Великого Русского Писателя и восприняли эту книгу как чисто абстрактную ситуацию, общество все равно было довольно сильно фраппировано самим текстом, рассуждениями “героя”, тем, сколько было в них аморальности, гнусности, притом какой-то “обличительной” гнусности — вот, мол, я такой мерзавец просто потому, что порядки наши мерзки изначально, а все, кто не такой, как я, еще более мерзки, потому что притворяются и лгут себе и другим.

Особенно гадки, на мой взгляд, там были рассуждения о рождении детей, где Великий Русский Писатель излил все свои омерзительные представления о том, что женщина должна непрерывно рожать детей, чтобы хоть как-то оправдывать свое ничтожное и развратное существование. Это тоже, конечно, сценка из их семейной жизни: известно, что где-то в районе шестой беременности у Софьи Андреевны начались серьезные проблемы, и врачи настоятельно рекомендовали ей прекратить беременеть и рожать, потому что дети будут умирать, да и сама мать может не выдержать, предложили практикующееся на то время противозачаточное средство, а Великий Русский Писатель тогда рассвирепел и взвился на жену, оскорбляя ее всячески («Кто ты? Мать? Ты не хочешь больше рожать детей! Кормилица? Ты бережешь себя и сманиваешь мать у чужого ребенка! Подруга моих ночей? Даже из этого ты делаешь игрушку, чтобы взять надо мной власть!»). Она и смирилась, но действительно, дальше ей было все труднее это делать, были выкидыши, была родильная гарячка, трое рожденных после этого детей умерли в младенчестве, еще трое выжили, и еще двое были слабенькими и умерли в раннем детстве, в том числе умрет тот самый последний любимый Ванечка.

Рассуждения прото-Толстого по этому поводу в “Крейцеровой сонате” отвратительны, даже если не знать всей этой предыстории:

“Прожили одну зиму, и в другую зиму случилось еще следующее никому не заметное, кажущееся ничтожным обстоятельство, но такое, которое и произвело все то, что произошло. Она была нездорова, и мерзавцы не велели ей рожать и научили средству. Мне это было отвратительно. Я боролся против этого, но она с легкомысленным упорством настояла на своем, и я покорился; последнее оправдание свиной жизни – дети – было отнято, и жизнь стала еще гаже.

Мужику, работнику, дети нужны, хотя и трудно ему выкормить, но они ему нужны, и потому его супружеские отношения имеют оправдание. Нам же, людям, имеющим детей, еще дети не нужны, они – лишняя забота, расход, сонаследники, они тягость. И оправдания свиной жизни для нас уже нет никакого. Или мы искусственно избавляемся от детей, или смотрим на детей как на несчастье, последствие неосторожности, что еще гаже. Оправданий нет. Но мы так нравственно пали, что мы даже не видим надобности в оправдании. Большинство теперешнего образованного мира предается этому разврату без малейшего угрызения совести.

Нечему угрызать, потому что совести в нашем быту нет никакой, кроме, если можно так назвать, совести общественного мнения и уголовного закона. А тут и та и другая не нарушаются: совеститься перед обществом нечего, все это делают: и Марья Павловна и Иван Захарыч. А то что ж разводить нищих или лишать себя возможности общественной жизни? Совеститься перед уголовным законом или бояться его тоже нечего. Это безобразные девки и солдатки бросают детей в пруды и колодцы; тех, понятно, надо сажать в тюрьму, а у нас все делается своевременно и чисто.

Так прожили мы еще два года. Средство мерзавцев, очевидно, начинало действовать; она физически раздобрела и похорошела, как последняя красота лета. Она чувствовала это и занималась собой. В ней сделалась какая-то вызывающая красота, беспокоящая людей. Она была во всей силе тридцатилетней нерожающей, раскормленной и раздраженной женщины. Вид ее наводил беспокойство. Когда она проходила между мужчинами, она притягивала к себе их взгляды. Она была как застоявшаяся, раскормленная запряженная лошадь, с которой сняли узду. Узды не было никакой, как нет никакой у 0,99 наших женщин. И я чувствовал это, и мне было страшно.”


Но там, в общем, вся книга такая, и если воспринимать ее отвлеченно, то можно восхититься мастерским представлением страстной гнусности, но если знать, куда смотреть, то воспринимать отвлеченно это невозможно, от цинизма и гнилости души САМОГО ТОЛСТОГО, который с удовольствием самовыражается через образ Позднышева и его же руками совершает вожделенное убийство “Софьи Андреевны”, просто все зашкаливает — и это у нас сегодня, а каково Софье тогда было, в одном доме с этим говнюком, к которому к тому же уже тогда толпы восхищенных “толстовцев” ходили, не говоря уж о приезжающих со всего мира посетителей, жаждущих припасть к источнику прекрасного?

(Ах да, и особая изюминка — это то, что он выбрал именно “Крейцерову сонату”. Судя по дневникам Толстой, именно это произведение в ее музыкальном доме особенно любили исполнять, именно в эти годы. 26 сентября 1878 года, дома гости, радостные хлопоты, дети музыцируют, “…играли Бетховена «Крейцеровскую сонату»”. 3 июля 1887 года, редкие моменты счастья и покоя в семье, “Сережа играет сонату Бетховена Крейцеровскую с скрипкой (Ляссоты), что за сила и выражение всех на свете чувств!” 4 января 1891 года, “Играла с Таней в 4 руки «Крейцерову сонату»”. 4 февраля 1891 года, “Играли Крейцерову сонату (Гржимали и Познанская), и весь концерт был на фортепьяно Познанской.” Специально нагадил, специально испоганил этот кусочек того немногого хорошего, что у них в доме было, чтобы тошнотворные ассоциации всплывали каждый раз.)

Софья Андреевна, будучи все таки верна публичной известности и писательскому таланту своего мужа, при всей своей оскорбленности и отвращении, берется за печатание и этого произведения — потому что если не она, то кто же этим будет заниматься? Это огромное самопожертвование с ее стороны, ей же ничего не стоило просто не делать этого, ведь Толстой как бы типа отстранился от книгоиздания, ему же типа как бы насрать, что там печатается или не печатается, она могла просто отказаться этим заниматься в отношении этой единственной книги. Но нет, она берет на себя и эту жертву, причем прилагает немалые усилия для этого.

Еще до того, как повесть была окончательно отделана, текст ее читался самим Толстым знакомым и стал распространяться в списках, сначала рукописных, потом в литографированных и гектографированных, в том числе и за границей. О ней много говорили как о скандальной и аморальной (“повесть о плотской любви”), и все понимали, что цензура ее в печать не пропустит, но в итоге дошло все даже до самого императора. Толстой с его новым дружбаном Чертковым ее как бы пытались в какой-то литературный журнал пропихнуть, но с этим все глухо, конечно, было.

Наконец, 25 февраля 1891 года государь лично накладывает арест на «Крейцерову сонату». Параллельно запрещается печать 13-го тома полного собрания сочинений Толстого, куда входит «Крейцерова соната», а это уже ставит под удар весь проект публикации собрания сочинений, которым занимается Толстая.

13 апреля 1891 года она добивается свидания с Александром III. Лев Николевич откровенно и издевательски ржет над этим, в письме H.H. Страхову пишет о том, что Софья Андреевна, к его «великому сожалению», едет в Петербург хлопотать о выпуске тринадцатого тома:

«Вы не можете себе представить, какое тут было прежде трагическое, а теперь комическое недоразумение: Софья Андреевна хлопочет, и как будто для меня, о выходе этого тома, тогда как всё в выходе этого тома мне только неприятно — прежде очень, но теперь чуть-чуть, но всё-таки неприятно: неприятно, что выходят отрывки статей с урезками, неприятно, что продаются мои сочинения, неприятно, что просто появляются теперь, в этой пошлой форме полного собрания».

Она идет к императору с тяжелым сердцем, не понимая, как и зачем она может убеждать государя в том, во что сама не верит и чего сама не хочет. Дома у нее Ванечка болеет, какой император, какая чертова "Крейцерова соната"? а ведь берет и едет, унижаться за себя и за мужа.

“Если б я могла быть спокойна о доме и детях, если б я любила «Крейцерову сонату», если б я верила в будущую художественную работу Левочки — я бы поехала. А теперь — где взять энергию, где взять тот подъем духа, которым можно умно, с властью и убеждением повлиять своей личностью на довольно устойчивого в своих убеждениях государя?”

Тем не менее, она находит суперделикатные слова в разговоре с государем, не слишком покривив душой перед собой, и государь разрешает печать «Крейцеровой сонаты» исключительно в составе полного собрания сочинений — из тех соображений, что эти 13 томов все равно мало кто покупать будет, то есть широкого распространения повесть не получит чисто по социально-экономическим причинам. А вот в журнал или отдельную книгу — хрен там, пусть Великий Русский Писатель утрется.

“Тут государь начал говорить, не помню какими словами, о моем муже, о том, что я, собственно, желаю от него. Я начала говорить уже совершенно твердо и спокойно:
— Ваше величество, последнее время я стала замечать в муже моем расположение писать в прежнем художественном роде, он недавно говорил: «Я настолько отодвинулся от своих религиозно-философских работ, что могу писать художественно, и в моей голове складывается нечто в форме и объеме «Войны и мира». А между тем предубеждение против него все возрастает. Вот, например, XIII часть арестовали, теперь нашли возможным пропустить, «Плоды просвещения» запретили, теперь велели играть на имп. театр. «Крейцерова соната» арестована…
На это государь мне сказал:
— Да ведь она написана так, что вы, вероятно, детям вашим не дали бы ее читать.
Я говорю:
— К сожалению, форма этого рассказа слишком крайняя, но мысль основная такова: идеал всегда недостижим; если идеалом поставлено крайнее целомудрие, то люди будут только чисты в брачной жизни.
Еще я помню, что когда я сказала государю, что Лев Николаевич как-будто расположен к художественной деятельности, государь сказал: «Ах, как это было бы хорошо! как он пишет, как он пишет!»
После моего определения идеала в «Крейцеровой сонате» я прибавила:
— Как я была бы счастлива, если б возможно было сиять арест с «Крейцеровой сонаты» в полном собрании сочинений. Это было бы явное милостивое отношение к Льву Николаевичу и, кто знает, могло бы очень поощрить его к работе.
Государь на это сказал:
— Да, в полном собрании можно ее пропустить, не всякий в состоянии его купить, и большого распространения быть не может.”


Как Великий Русский Писатель отреагировал на эту огромную и невероятную жертву, на это волшебное разрешение практически безнадежной ситуации?

“Я очень счастлива была быть дома. Но Левочка был недоволен моими похождениями и свиданием с государем. Он говорил, что теперь мы как будто приняли на себя какие-то обязательства, которые не можем исполнить, а что прежде он и государь игнорировали друг друга и что теперь все это может повредить нам и вызвать неприятное.”

Ах ну да, и все переписывания и корректуры “Крейцеровой сонаты” делал угадайте кто?

*

Запись в дневнике Софьи Андреевны от 21 июля того же года:

“Сегодня перед обедом мне Левочка говорит, что он пишет письмо в несколько газет, в котором он отказывается от прав на свои последние сочинения. Когда он в прошлый раз заговорил об этом, я решилась кротко это перенести, и так бы и сделала. Но прошло несколько дней — и он опять заговорил об этом. На этот раз я не подготовилась, а первое чувство было опять дурное, т. е. я прямо почувствовала всю несправедливость этого поступка относительно семьи, и почувствовала в первый раз, что протест этот есть новое опубликование своего несогласия с женой и семьей. Это больше всего меня встревожило.
Мы наговорили друг другу много неприятного. Я упрекала его в жажде к славе, в тщеславии, он кричал, что мне нужны рубли и что более глупой и жадной женщины он не встречал. Говорила я ему, как он меня всю жизнь унижал, потому что не привык иметь дело с порядочными женщинами; он упрекал мне, что на те деньги, которые я получаю, я только порчу детей… Наконец, он начал мне кричать: «Уйди, уйди!» Я и ушла. И пошла садом, не зная, что я буду делать. Сторож видел, что я плачу, и мне стало стыдно. Так я вышла в яблочный сад. Там села в ямку и подписала все объявления карандашом, который был в кармане. Потом написала в записной книжечке своей, что я убиваюсь на Козловке, потому что меня измучил разлад в жизни со Львом Николаевичем, что я не в силах больше решать все одна в семейных вопросах и что потому ухожу из жизни.
Я помню, как в молодости после ссоры я всегда хотела убить себя, но чувствовала, что не могу, а сегодня я бы это сделала, — но меня спас случай.

(…)

Все понемногу собрались на террасе, вернулся и Левочка. Все болтали, кричали, смеялись. Левочка был оживлен как ни в чем не бывало; требования его разума, во имя идеи, не затронули его сердца, да и никак. Боль, которую он мне нанес, он столько уж раз мне наносил! О том, что я так близка была к самоубийству — он никогда не узнает; а узнает, то не поверит.

В гамаке я заснула от этого страшного утомления нравственного и физического. Маша искала что-то со свечой и разбудила меня. Я пошла пить чай. Когда все собрались, читали вслух: «Странный человек» Лермонтова. Когда разошлись и уехал и Гинцбург, Левочка подошел ко мне, поцеловал меня п сказал что-то примирительное. Я просила его напечатать свое заявление и не говорить больше об этом. Он сказал, что не напечатает, пока я пе пойму, что так надо. Я сказала, что лгать не умею и не буду, а понять не могу. Сегодняшнее мое состояние меня подвинуло к смерти: что-то надломилось серьезно, по-старчески, сурово, мрачно. «Пусть бьют! лишь бы добили скорей». Вот что думается.
И опять, и опять та же «Крейцерова соната» преследует меня. Сегодня я опять объявила ему, что больше жить с ним как жена — не буду. Он уверял, что только этого и желает, и я не поверила ему.”


23 июля:

“То, что надломилось всей последней неприятностью, не пройдет никогда. Два раза я ходила сказать ему, что прошу его напечатать свое заявление об отказе от права собственности своих произведений последних годов. Пусть публично заявляет о том несогласии, которое существует в семье, я не боюсь никого, и у меня только дело с моей совестью. Те деньги, которые я получаю с его книг, я всецело трачу на его же детей; только я регулирую расходы из моих рук, тогда как дети, если б все было в их руках, тратили бы бестолково и несправедливо. Теперь у меня одно чувство: снять с себя еще одно, взваленное на меня нарекание, еще одну навязанную мне вину.
Столько уж на моих плечах: раздел, навязанный мне против моей волн, воспитание мальчиков, с которыми придется переехать в Москву, — все дела книжные, хозяйственные и вся ответственность нравственная за свою семью.
Эти два дня у меня чувство, что я вся согнулась под тяжестью жизни, и если б не летучие муравьи, напавшие на Кузьминского и заставившие его вернуться именно этой дорогой, меня не было бы, быть может, уж на свете. Я никогда так спокойно и решительно не шла к этому решению.”


27 июля:

“С утра меня разбудил Левочка страстными поцелуями…

(…)

Ах, какой странный человек мой муж! После того, как у нас была эта история, на другое утро он страстно объяснялся мне в любви и говорил, что я так завладела им, что он не мог никогда думать, что возможна такая привязанность. И все это физическое, и вот та тайна нашего разлада. Его страстность завладевает и мной, а я не хочу всем своим нравственным существом, и никогда не хотела этого, я сентиментально мечтала и стремилась всю жизнь к отношениям идеальным, к общению всякому, но не тому. И жизнь прожита, и все хорошее почти убито, — идеал, во всяком случае, убит.”


И такой он был всю жизнь, ага, весь ее дневник в этом ужасе. От упреков и оскорблений к внезапным страстным ласкам, когда хочется секса, и, после удовлетворения "физиологических потребностей", стремительно назад к упрекам и оскорблениям, вплоть до доведения до суицидальных мыслей и поступков.

Ну не говнюк ли? Типичный же токсический абьюзер. Хочется через века крикнуть ей, пусть и далеко не юной уже: девочка, беги оттуда! беги немедленно!

Вместе с тем, дневник Софьи Андреевны — это не сплошные страдания об унижениях и погубленной жизни с говнюком. Это прежде всего интереснейший памятник неуклонно растущей внутренней силы и нравственной, интеллектуальной, социальной независимости женщины даже в таких чудовищных условиях невыносимого давления внутри семьи и извне. Что, возможно, немного видно даже из этого поста и, надеюсь, еще лучше будет видно в следующих моих записях на эту тему. За это Софья Андреевна поплатится посмертной славой "больной на голову истерички и стервы, испортившей жизнь гениальному писателю/мыслителю и приведшей к его преждевременной смерти" — но об этом тоже позже.
Tags: 19 век, Россия, брак, дневник, мизогиния, русский язык, свой голос, судьба женщины
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 34 comments