Ольга Майорова (maiorova) wrote in fem_books,
Ольга Майорова
maiorova
fem_books

Categories:

К стодесятилетию со дня рождения Ольги Берггольц

Ночь в «Новом мире»

В начале марта, в полдень радистка Айна Браун ехала в колхоз «Новый мир». Собачий воротник ее мосторговского пальто был поднят и обмотан шарфом, берет некрасиво надвинут до самых бровей. Вобрав голову в плечи, съежившись, Айна тупо глядела на скользящую возле самого лица дорогу и опять думала о себе. Последнее время она снова возвращалась к мысли о том, что вся жизнь у нее какая-то неудачная, — не такая, какой должна быть жизнь у человека в наши дни. Все было не так, начиная с имени, которому никто не верил.

Мать Мария Браун, не крестила свою первую дочь и назвала ее Айной. Но крестить Айну все-таки пришлось, когда ей наступило пять лет и потребовались документы. Айна сама выбрала себе имя — «Вероника» — и запомнила свое крещение, как сон: церковный пол в прохладных голубых квадратиках, тусклую, точно бельмо, купель.

Имя «Вероника» не привилось, а после революции его просто забыли. Двоих других детей не крестили совсем, потому что они родились в самую революцию, когда уже наступал голод, гражданская война. Мать назвала вторую дочь Эдварда, а сына — Глан: она любила Гамсуна.
В двадцатом году, когда отца расстреляли белые, мать была уже членом партии, и партия посылала её на эпидемии, почти средневековые по гибельности. Мать ехала на тиф, на холеру, на чуму (она была специалистом-чумологом) и забирала с собой Айну, Глана, Эдварду и тетю Лизу, старушку родственницу, жившую с ними и неумело нянчившую детей.

Не из-за этих ли скитаний не удалась жизнь? Ведь в сутолоке переездов, смены властей, отступлений и наступлений Айна почти не могла учиться. Правда, читать стала она рано, но читала случайно, мало — то, что попадалось ей под руку в квартире матери, на железнодорожных станциях или в сельских школах, куда их часто определяли на постой. Она читала разрозненные приложения к «Ниве», старые комплекты «Природа и люди», учебники ботаники и географии, приказы и плакаты.

Детских книг Айна не знала. Зато преждевременно открыла для себя любимого автора матери — Гамсуна — и прочла «Камо грядеши» Сенкевича. Уже в тринадцать лет Айна решила быть такой, как странные северные героини  Гамсуна. Впрочем, ей также очень хотелось страдать и мучиться за людей.

В год смерти отца, когда семейство Браунов очутилось на Дальнем Востоке, Айна вступила в комсомол. Она пришла туда потому, что все время находилась среди коммунистов, но глубоко и долго жило в ней желание «пострадать за людей» или, точнее, — «умереть за революцию». Однако простая жизнь не требовала этого. Она отыгрывалась на мучительных мелочах: болели зубы, всегда жали ботинки, пучило от дуранды живот... И в комсомоле работа доставалась самая мелкая: техсекретарство, сбор членских взносов, учет. Айне же хотелось — если не умереть за революцию, то совершить во имя ее опасный и прекрасный подвиг.

Но подвиг не получился даже во время выборов в Народное собрание, когда Айна сутки
напролет расклеивала листовки, призывавшие голосовать за список No 5 — за большевиков.
Она таскала по городу тяжелое ведерко с вонючим клеем, руки прилипали к тонким листкам, и скауты приставали к Айне так, что приходилось драться — плеваться и лезть ногтями в лицо.
Когда начали наступать меркуловские банды и вся приамурская организация комсомола была поставлена под ружье, Айна тоже пошла в санитарный отряд. «Я иду умирать за революцию», — думала она, собираясь как на праздник. Но отвратительное, сосущее чувство страха охватило Айну в первые же минуты сражения.

На санитарном пункте, в грязной избе, освещенной только зелёными лампадками у тёмных икон, где столетний запах щей мешался с запахом крови, Айну два раза вырвало — от страха и отвращения.

В живых она осталась едва ли не чудом: почти весь приамурский юношеский отряд был перебит меркуловцами.

Разъезды по деревням, агитацию за список No 5, техническую работу приходилось все время совмещать с домашними суетными делами. Надо было помогать матери и тете Лизе поднимать детей: стирать их рвущееся, как бумага, бельишко, мазать их чесоточной мазью, варить пшенку. Домашние дела Айна выполняла безропотно и серьезно.

Может быть, это они заслонили и оттеснили Большую Работу?

Женщиной Айна стала очень рано. Это случилось в одну из поездок в деревню с Петей Волоховым, знакомым ей раньше инструктором укома... Они ехали вдвоем на тряской подводе, тайгой, июньским вечером. Кусались мошки, каждое колесо подводы скрипело особым голосом, так громко, что, разговаривая, приходилось кричать. Сначала Волохов и Айна кричали о деревенских делах, потом Петя, внезапно бася, крикнул, что она очень милая девчонка, что он давно хотел с ней поговорить и жаль, что любовь теперь отменили как предрассудок. Потом он остановил лошадь, колеса сразу замолчали, и стало слышно, как грубо гудят майские жуки и звенит жгучая мошка. Петя неудобно обнял Айну, поцеловал ей все лицо, искусанное мошками, сотни раз подряд повторил: «Айнушка, Айнушка» (никто не называл ее так). Но Айна, страшась и робея, крепко зажмурила глаза и сжала губы. Она даже не поцеловала Петю, не сказала ему ничего ласкового, хотя он нравился ей давно. Ей, как и многим тогда, казалось, что стыдно проявлять «такие» чувства.

Два дня, которые она провела в уезде, Петя не отходил от нее ни на шаг, смотрел влюбленными глазами, принёс откуда-то жареную курицу и все время говорил, чтоб она осталась в уезде «на работе». «Нам технические работники очень нужны», — говорил он, но Айна уехала в город и три дня всеми силами старалась не думать ни о Волохове, ни о том, что случилось в тайге: она считала, что сейчас не время заниматься личными делами — и так много уходило на дом. Словно перебарывая себя, Айна напросилась на новую поездку в другой уезд, с агитбригадой.
Вернувшись, она узнала, что откуда-то приезжал Петя Волохов, спрашивал о ней в коллективе и даже приходил к ним на дом. «Ему были нужны какие-то протоколы», — робко сказала тетя Лиза. Айна безразлично промолчала , но ночью плакала и первый раз думала и вспоминала обо всём, до конца... Больше Петя не приезжал, а её в тот уезд не посылали; Айна не просилась туда, это было бы недисциплинированно.

Потом у нее было еще два человека, случайных и почти неприятных. Жила она с ними недолго, чуть ли не из робости — это были активные комсомольские работники городского масштаба. На восемнадцатом году Айна сделала себе первый аборт. Целый месяц не могла она опомниться от позора и твердо решила, что больше никогда, никогда...

В двадцать третьем году, когда семейство Браун приехало в Москву, Айна надолго засела дома. Обнаружилось, что она ничего не умеет делать и ничего не знает. Она ходила регистрироваться на биржу труда, вела хозяйство и и смотрела за детьми, потому что тетя Лиза одряхлела настолько, что уже больше не вставала с тощей своей постели.

Два года прошли быстро и бесплодно. Айна жила одна, без друга, без мужа, почти без товарищей. Около года она училась в странной «Студии смежных искусств» и ушла оттуда без сожаления. Сознание, что жизнь неудачна, не оставляло ее до тех пор, пока она не увлеклась радио.
Через полтора года Айна уже самостоятельно мастерила любые детекторные приемники. А обращаться она умела со всеми системами. Айна очень гордилась этим умением и решила, что всё своё будущее, все мечты о Большой Работе передаст именно радио.

Она почему-то даже соединяла понятие «радио» с неясным и грозным представлением «мировая революция». Радио — как свободный международный агитатор; радио — как связь восставших на огромных пространствах...

В Москве она работала контролером — ловила радиозайцев. Опять было не то и не так. Началась пятилетка, семейство Браун опять стало скитаться по Союзу. В конце второго года оно тронулось в Казахстан. Здесь Айна поступила в радиоцентр, и ее попробовали сделать диктором. Но из этого ничего не получилось — Айна робела даже перед микрофоном. Ее перевели в сектор массовой работы. Сегодня первый раз ехала Айна устанавливать радиоприемник в колхоз «Новый мир».

Полозья розвальней уныло скрипели, дорога пахла сопревшим сеном, дегтем и махоркой. Айна сидела, прикрыв глаза, не шевелясь, а вознице, колхознику Гаврешеву, очень хотелось поговорить со свежим человеком. Разговоров накопилось много — много было забот и тревог. Тревоги же и заботы Гаврешев в одиночку выносить никак не мог — такова уж была его натура, что каждая мысль просилась наружу. От желания поговорить у Гаврешева запершило в горле, он долго крякал, вздыхал и наконец, заискивающе улыбнувшись, обратился к молчаливой своей спутнице:

— Позвольте спросить, товарищ радистка, давно вы радивом занимаетесь?
— Давно, — отвечала Айна, думая о своей неудачной жизни. — Давно, давно. Всегда.
— Так, так! — воскликнул Гаврешев (беседа была завязана, теперь он мог говорить сколько угодно).— Значит, будет наш «Новый мир» полностью радифицирован?

Айна не совсем поняла его.
— У вас будет хороший приемник. Трехламповый.
— О-о, даже трехламповый, — поддержал Гаврешев с преувеличенным энтузиазмом, хотя не понимал, что это значит. — Что ж, можно будет и Харьков послушать либо там Киев?

Айна улыбнулась.
— Конечно, товарищ. А почему именно Харьков?

— А вот, давно не слышали родной речи, — доверчиво улыбнулся колхозник, и тут Айна заметила, что говорит он с певучей украинской растяжкой. – Ведь мы, товарищ радистка, переселенцы. Ещё при Миколае сюда прибыли. За землей... Ну, тут земли много, земля нетронутая, но только ведь она дикая, ее поднимать надо было. И, конечно, кто был приехавши с деньгами — сюда сунул, туда сунул, и тем начальство нарезало получше, а мне, например, достались прилавки. Года через три глядим — опять классовый враг вылез! Но когда вышел декрет об об изничтожении кулачества и об колхозах — записываться пошлл охотно, чуть что не сто процентов записалось. Остались там кое-какие индидуалы-старики, мы их больше зовем — «индейцы». Даже деревню свою перекрестили — «Новый мир»... «Новый», — подчеркнул он, — «мир».

Гаврешев передохнул, улыбнулся и вытер со лба пот. Аккуратная круглая борода лучиками разошлась вокруг его лица.

«А мне нигде не найти своей новой земли. Вечная переселенка», — подумала Айна и вздохнула. Гаврешев счел ее вздох за сочувствие и для приличия помолчал.

— И вот, собираемся проводить первый сев в «Новом мире» без кулацких граней и межей, — почти пропел он через минуту. — А я завхозом работаю. Все Гаврешев, все Гаврешев! Эй ты, царево горе, пошевеливайся, — прикрикнул он на лошадь, и добавил: — Вот и подъезжаем к «Новому миру», сейчас за прилавком обнаружится. Богатейший, товарищ радистка, край! Какая хошь культура будет расти, хоть белое золото.

И, распустив мягкие губы, Гаврешев растроганно указал кнутовищем на селение в ложбине.

– И белое золото может, – повторил он. – И синее золото есть: сильная горная вода.
Бедность «Нового мира» поразила Айну. Селение было похоже на ров — по обеим сторонам главной улицы высились отроги холмов. Иные хаты лепились на холмах, другие сползали по откосам, и очень немногие вытянулись в редкий порядок. Селение казалось выстроенным наспех, случайно, и убогость его только подчеркивали близкие горы, пышно сиявшие розовыми вершинами. Они одни казались выстроенными и законченными над утлыми хатами, зябкими черными садами и безобразными глиняными заборами. Гаврешев точно угадал Айнино впечатление.

— Говорят, — пропел он, — летел черт, тащил в мешке нас, хохлов, да тут и рассыпал. Куда же мне завезти-то вас? Может, проедем до красного уголку, председателя колхоза захватим?

Айна молча кивнула головой.

Около единственного деревянного дома с исправным, но заколоченным крылечком, где они остановились, были вырыты ямы и лежали высокие шесты. Айна обрадовалась, ее тоскливый столбняк стал проходить, ей уже хотелось двигаться, немного говорить. Тихий «Новый мир» вызывал в ней умиление и жалость; Айна огляделась еще раз, и вдруг ей показалось, что когда-то, очень давно, она была в точно таком селении и видела эти пышные розовые горы, черные продрогшие сады и заколоченное крылечко.

– ...И флажки приготовил, – договаривал Гавришев, но Айна не слышала его, поддавшись щемящему чувству, ложной памяти.

Со съехавшим на глаза беретом, в клочьях сена, Айна вошла в красный уголок и на минуту ослепла. Тёмное помещение прорезали жёлтые прямые лучи солнца, похожие в темноте на свежие доски. Не зацепленные лучами, на стенах неясно пестрели плакаты. Здесь были плакаты о подписке на заем индустриализации и плакаты, случайно уцелевшие с первых дней революции: юноша в красной рубахе на белом коне прокалывал копьем зеленоглазую гидру контрреволюции; костлявый старик взывал о помощи, и у ног его одиноко белел пустой колос; красноармеец с идущими поперек шинели красными полосами гнал перед собой круглого, как блин, генерала. Края плакатов были оборваны и желты.

У сцены за грубым столом сидели двое: один в рваной папахе (невозможно было отличить, где кончалась папаха и начиналась огромная борода) и другой — наголо стриженный, в прямой шинели «наркомснабовского образца». Склонясь над бумагами, они о чем-то совещались. Два похожих на доски луча, справа и слева, отделяли их от полутемной комнаты.

— Привёз радиста, товарищ председатель, — громко сказал Гаврешев и снял шапку.

Тот, что был в шинели, поднял круглую стриженую голову.

«Я где-то уже видела его», — подумала Айна, взглянув на красноватое лицо председателя и длинные тёмные глаза.

— Здравствуйте, товарищ радист, — устало сказал председатель, протягивая руку. — Волохов. Сейчас.

«Волохов! — воскликнула про себя Айна. — Неужели Пётр Волохов? Разве он не узнал меня?»

(продолжение следует)
Tags: 20 век, Казахстан, Россия, СССР, путешествия, рассказ, русский язык
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment