freya_victoria (freya_victoria) wrote in fem_books,
freya_victoria
freya_victoria
fem_books

Categories:

Мария Конопницкая "На угрей"

Рассказ Марии Конопницкой из цикла "На нормандском берегу". Перевод Е. Живовой. Оригинал: "Na węgorki"
На угрей! Мы все идем на угрей! Мы двое, хозяйка и младший отпрыск ее рода — Жан. Правда, на нас четверых имеется всего три сачка, но хозяйка уверяет, что и так один из них, а именно наш, окажется лишним.
Ловить угрей — дело нелегкое. Не то чтобы их не было, — их очень много. После каждого отлива весь нижний край расходящейся здесь вилами песчаной дюны кажется испещренным черными точечками и продырявленным, словно сито, от зарывшихся в мокрый песок угрей. Но только наберешь их в сачок, а они тут же выскользнут из него, — только ты их и видел.
Угря нужно ловить почти на лету, как птицу. Вот он был здесь, а вот его уже нет. Он извивается, подскакивает, свертывается, развертывается, изгибается, чуть ли не в лицо прыгает тебе и вдруг пропадает. Ты его в руках держишь, а он еще не твой. Из руки вывернется у тебя, не то что из сетки. Только большой прилив выбрасывает угрей далеко на песок. Малый едва доносит их до первой песчаной развилины. И там их нужно ловить сейчас же после отлива, когда песок еще жидкий, текучий, рыхлый. К угрю надо подбежать быстро, в деревянных сапогах, обутых на босую ногу, в короткой на рыбачий манер подоткнутой одежде, ступая куда попало, перепрыгивая через заливчики, балансируя на ускользающем из-под ног песке, закидывая сачок ловко, умело, с силой, ловя угря в одно и то же время и в воде, и в воздухе, и на песке, не давая ему опомниться, когда он еще весь дрожит, — так же быстро, так же проворно, так же внезапно и так же хитро, как делает это он.
На ловлю угрей выходят все от мала до велика, потому что здесь каждая минута дорога. Вот поэтому и нас всех из дому, как вымело. Осталась только вязальщица сетей. Вязальщица всегда остается дома.
Люди идут куда-то, спешат, бегут, какой-то вихрь, какое-то течение уносит их, а она неизменно восседает на своем трехногом стуле, очень старая, порой очень некрасивая и всегда очень бедная.
Вязальщицу сетей в поселке причисляют чуть ли не к недвижимому имуществу.
Дождь или вёдро, холод или зной, с ранней весны до поздней осени сидит в каждом рыбачьем дворике под навесом, сколоченным из нескольких досок или сделанным из старого паруса, неподвижная, сгорбленная фигура, похожая на кучу полинявшего тряпья, из которой резкой линией выступают плечи и руки, вытянутые вперед к столбу, на котором висит на блестящем крюке сеть. Плечи вязальщицы или высохшие, или странно вывернутые, наподобие уродливых ветвей, в руках молнией поблескивает большая стальная игла, с поразительной быстротой нижущая петлю на петлю.
Голова повязана небольшим черным платком, лицо пожелтевшее, изрытое, как губка, глаза выцветшие, застывшие, тупые. Вязальщица держит на подставке свои опухшие ноги в деревянных башмаках, которых вовек ей не износить, ибо единственные ее движения в продолжение многих дней, многих месяцев и лет — это ритмические вздрагивания при затягивании петель.
Вздрагивает тогда, словно от резкого и сильного толчка, все туловище вязальщицы вместе с трехногим стулом, голова бессознательно запрокидывается, мускулы на лице начинают подергиваться, помутневшие зрачки быстро вращаются в орбитах то в одну, то в другую сторону, а неизнашиваемые сапоги слегка ударяют друг о друга, издавая глухой, тупой звук.
Чем однообразнее и быстрей следуют ритмические вздрагивания, чем они сильней и судорожней, тем лучше работница и превосходней ее сеть. Хорошая вязальщица к старости почти совершенно тупеет от постоянного ритмического вздрагивания мозга,
Но что особенно характерно для каждой из них, это дугообразно искривленный мизинец левой руки. Мускулы его атрофировались, высохли, омертвели, кожа затвердела, почернела, а кость глубоко запала, истертая, ослабевшая от постоянного надавливания впивающейся в нее при затягивании петель веревки. У очень старой вязальщицы кончик мизинца едва держится на протертом суставе.
Такой вязальщице трудно найти работу. Ей нечем затягивать петель. Не хватает сил.
Пока у нее есть силы — ее мечта скопить немного денег на покупку веревок и смастерить собственную сеть и потом продать ее. Это могло бы принести хороший заработок.
Но связать сеть никогда не  удастся. Не удастся, во-первых, потому, что на покупку веревок даже для не очень большой сети надо около ста франков, а во-вторых — на готовую сеть трудно найти покупателя. Кто знает, что это за сеть? Никто не видел, как она, подвешенная на крюк, ввинченный в балку дома, возникала постепенно, петля за петлей, ряд за рядом, вся от крыльев до матни, своя, близкая, чуть ли не родная. Никто не слышал жужжания перекидываемой через петлю иглы, скрипения стула и хруста позвоночника вязальщицы, никто не знает, откуда эта сеть вдруг появилась. И никто не может быть уверен, что сеть эта действительно хорошая. Если кто и решится купить такую сеть, то норовит приобрести ее за полцены и платит чуть ли не за одни веревки. Зачем ему рисковать?
И поэтому вязальщица очень быстро расстается со своей мечтой — связать собственную сеть и жаждет лишь скопить что-нибудь на черный день. А черный день наступает тогда, когда хроническая опухоль ног распространяется все выше, когда дыхание становится астмическим и свистящим, а мутные глаза совсем тускнеют: она все же продолжала бы вязать сети не глядя, но ей уже не найти работы. Есть помоложе, посильнее. И начинает она тогда вязать сачки, плести корзины, чинить старые неводы и полусгнившие верши, но ее приглашают все реже, кормят все хуже, все меньше ощущается надобность в ней, и вот она остается совсем без работы. И тогда старая вязальщица идет к морю, садится на песок, упершись локтями в колени, подперев голову руками и думает:
...Море огромное, бурливое... А ведь оно прошло сквозь петли ее сетей, капля за каплей, волна за волной, прошло все, необъятнее, огромное, такое, каким разлил его бог.
...Море непроходимое, бездонное... А ведь ее сети ходили по нему, ныряли, высматривая добычу миллионом своих пустых, пустых глаз. Миллионом глаз, которые связали ее высохшие руки.
...Всю жизнь она иглой своей досаждала морю, а теперь отдается на его милость...
...Море — оно милосердное, доброе... оно накормит. Море не будет издеваться: «старая! старая!»... Оно само старое. Какое там! Вечное!..
...Море не будет попрекать куском, не будет считать, сколько ты съела. Придет и принесет свои дары, без просьб, не требуя благодарности...
...Море и поговорит с человеком... Море все знает, что, как, когда... Вздохнешь, и оно ответит тебе глубоким вздохом, идущим с самого дна, из глубины сердца... Начнешь шептать слова молитвы, и оно будет молиться с тобой.
Словом, так, как у нас старики и бедняки тянутся к костелу, так здесь они тянутся к морю. И здесь и там какое-то старое-старое кладбище ушедшей жизни, и здесь и там — святыня и в то же время источник существования.
Сидят старики под огромным куполом нормандского неба, глядя, как торжественно, словно золотая дароносица, поднимается солнце, или в облачных парах седого тумана, прислушиваясь к гулу живого органа, скрюченные, застывшие, похожие в неподвижности своей на маленькие песчаные насыпи, которые один прилив моря наносит, а другой смывает, оглушенные его шумом, обрызганные пеной набегающих волн, устремив в слепую стихию свои полуослепшие глаза. А когда шум утихает и волны перестают обдавать их пеной, они сползают на своих опухших ногах все ниже и ниже и жадно, почти наощупь, ищут в песке крабов.
Те, кто посильнее и посмелее, доходят даже до старого мола, к вязкой насыпи которого прилипает множество черных морских слизней. Если бросить их на жаровню, они с еле слышным треском лопаются и показывают приятную на вкус мякоть. Но их трудно доставать из-за мальчишек.
А мальчишек на старом молу всегда пропасть. Они сидят на столбах, висят, как обезьяны, на балках, на перекладинах, по-трое, по-четверо, влезают друг другу на плечи, на спину, ссорятся, дерутся, кричат, таскают друг друга за волосы, купаются в грязных лужах, а слизней едят тут же сырыми, не говоря уже о том, что каждый из мальчишек относит их по полному мешку домой матери.
Наша хозяйка не разрешает своему Жану водить компанию с этой ватагой. Жан «посвященный», а это налагает обязанности.
В роду у Тутенов всегда один из мальчиков «посвященный». Их черные продолговатые глаза, их бледные смуглые лица, их польские, почти круглые головы можно увидеть во всех костельных хорах от Валь-де-Грас до Понт-Эвек, и это придает вес всему их роду.
Случается, что «посвященный» не выдерживает.
Людвик Тутен, один из семи братьев нашей хозяйки, тоже не выдержал, убежал из дому, нанялся в Гавре на корабль и только через полтора года сообщил об этом родителям, умоляя их разрешить ему приехать на рождество, потому что он очень стосковался по дому и все ночи проводит в слезах.
Разумеется — не позволили.
Особенно мать — она крепко сжала губы и до самого вечера не проронила ни слова.
Вскоре этот отверженный утонул где-то у английских берегов, после чего старики Тутены посвятили другого.
Этот другой был самым младшим в семье, болезненным, и влюбленным в молоденькую соседку. Он попробовал было сопротивляться, но мать снова упрямо сжала губы и перестала с ним разговаривать. Что ж ему оставалось делать?
Пришлось покориться воле родителей. Он был уже клириком, когда на двадцать втором году жизни его доконала чахотка.
Очень безобразная и очень черная фотография покойного клирика висит в парадной комнате дома, и даже в двух экземплярах. Невероятно худой, с глубоко впалым виском и взглядом, горящим предсмертным огнем, — он просто страшен.
Что касается маленького Жана, то он, как «посвященный», преисполнен важности, даже идя на ловлю угрей.
Держась за руку матери, он степенно выступает на своих тонких ногах, обутых в плоские деревянные башмачки, в длинном черном камлотовом переднике, подпоясанном кожаным ремешком, без шапки — шапки у него вообще нет и поэтому он ее не носит, — с коротко подстриженными черными густыми волосами, делающими его похожим на крота.
Он выступает степенно, а на «ватагу» поглядывает исподлобья.
Но «ватага» тоже успела его заметить.
Оэ, Жан!..
Оэ, посвященный!..
Крики, шум, кувырканье, мельканье босых пяток в воздухе.
Жан смотрит, слушает, краснеет, золотые огоньки загораются в его черных глазах. Чувствуется, что душа его так и рвется к этой «ватаге».
Вдруг он вырывает руку у матери и ки с того ни с сего начинает бегать, брыкаться, мотать головой и ржать, как жеребенок.
Жан!.. Жан!. . — истошным голосом кричит возмущенная и изумленная госпожа Тутен.
Но «ватага» заглушает ее голос, крича еще сильнее, хлопая в ладоши, колотя себя по бедрам, высоко подбрасывая вверх свои деревянные башмаки.
Оэ, Жан!..
Оэ, оэ, оэ!..
А мальчик, возбужденный, ошеломленный собственной дерзостью, несется, брыкается, скачет, вертится колесом, становится на четвереньки, катается по земле, ржет, колотит ногами о песок, кусается, кувыркается, бесится, неистовствует, раскрасневшийся, запыхавшийся, фыркающий, словно одержимый. Кажется, что весь песок разлетится сейчас по воздуху.
В это время «ватага» окружает его, оцепляет, подстрекает, науськивает криками и воем, словно стадо вырвавшихся из ада чертей.
Оэ, посвященный!..
Оэ!.. Оэ!..Оэ!..
В какой-то дикой пляске круг их среди этого оглушительного шума то сжимается, то расширяется.
Жан!.. Жан!.. — поминутно зовет его мать, чуть ли не задыхаясь, побледнев от гнева.
Но мальчик ничего не слышит и ничего не видит. Он опьянел, обезумел.
Тогда госпожа Тутен умолкает и сжимает свои узкие, типично тутеновские губы.
Tags: 20 век, Европа, Польша, бедность, бытописание, классика, море, польский язык, рассказ, русский язык, старость
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments