Улица Ангела
Маленькая Антония осталась сиротой, и дядя с теткой, уезжая за границу и не зная, как с ней поступить, поселили ее в монастыре на улице Ангела. Их друг-иезуит, святой отец с согбенными плечами и бесстрастным, цвета глины, лицом, сложивши руки на груди, представил ее сестрам. Он сам порекомендовал эту обитель, где, кроме Антонии, за которую вносили крошечную плату и которая являлась чем-то средним меж служанкою, воспитанницей и пансионеркой, было только три монахини. Вокруг стояло несколько больших монастырей с различными насельницами: кто из них носил чепцы с загнутыми кончиками, кто — вуаль, а некоторые — накидки, Напротив высилась громадная тюрьма — гладко-желтая, на равном расстоянии испещренная оконными решетками; перед воротами расхаживал туда-сюда, позвякивая по булыжникам, бдительный охранник.
Улица шла круто вверх, и солнце — белое в сравненье с цветом стен висело, озаряя их, в прохладных ясных небесах. Название дала ей каменная статуя с большими сложенными крыльями, стоящая на перекрестке. То была бесформенная, безголовая, безрукая фигура, с широкими ступнями, потемневшими от времени. О происхождении ее не сохранилось никаких воспоминаний; это был, возможно, древний Гавриил, глашатай благой вести, оставшийся здесь после разрушения церкви, или, может быть, Виктория, символический трофей сражений. Но ходили также слухи, будто это и впрямь ангел, Бог изгнал его из Рая за какую-то серьезную провинность и обрек на жизнь на земле. Здесь, чтоб рассеяться немного, он нередко заходил в дома, принимая самые разнообразные обличья, и уносил людей, особенно детей. Так или иначе, выяснить, кто это, было невозможно, и поэтому, поравнявшись со статуей, многие спешили осенить себя крестным знамением, бормоча молитву.
Церковь была длинной, гулкой, с белым главным алтарем под узким высоченным куполом, с порфировою балюстрадой за лестницей. По сторонам находились смотревшие на боковые стены маленькие красные двустворчатые с войлочной подбойкой дверцы. На торжественные службы сюда приводили заключенных в кандалах.
Над самым помещеньем церкви располагались выбеленные кельи, украшением которых служили темные распятия, цветы из воска, масляные лампы, статуэтки под стеклянным колпаком. Несколько окошек выходило в тесный сад, засаженный покрытой пылью зеленью, чахнувшей от дыма благовоний, Видимо, из-за безвкусной пищи и однообразной монастырской жизни Антония была не слишком рослой, хорошо росли лишь волосы, и из-за черных-черных кос, уложенных короной, голова ее казалась чересчур большой в сравненье с телом, которое, хоть ей исполнилось шестнадцать, оставалось все еще по-детски хрупким, с тонкими руками и терялось среди юбок. В черном обрамлении кос лицо ее с отдельными неяркими веснушками, маленьким округлым подбородком и большими серыми глазами за стеклами очков казалось бледным и болезненным. Очки ей придавали ученый и в то же время несколько кошачий вид благодаря примостившемуся между стеклами маленькому, чуть приплюснутому носу. Лицо имело постоянно выражение хоть и разумное, но вопросительно-испуганное. Лишь улыбка ее, дерзкая и плутоватая, оставляла впечатление решительности и готовности к побегу, и когда она так улыбалась, то казалось, будто бы сейчас попробует взлететь.
Выходила из монастыря Антония нечасто, а когда это случалось, тайна улиц, на которых всюду слышался далекий возбужденный гул, будоражила ей душу, и она шагала торопливо, не отрывая взгляда от своих черных туфель. Стоило поднять взор и ей казалось, будто она видит ухватившихся за прутья заключенных с жадными, землистого оттенка лицами, наголо остриженными головами, с пристальными черными глазами. И нередко, слыша за спиною шум, она воображала, будто это ангел, что стоял на перекрестке, оторвав с трудом свои разведенные ступни, следует за ней широкими громыхающими по камням шагами. Большие крылья, складываясь и распахиваясь снова, издавали глуховатый свист. Задержав дыхание, она шла, не смея обернуться. Но на самом деле то стучала и свистела ее собственная кровь.
В монастыре она училась ведению хозяйства, шитью и пению священных гимнов. Порою приходил отец иезуит, не поднимая глаз, осведомлялся, как она, давал советы и дарил картинки. Из сестер самой влиятельной была мать Керубина— пожилая, маленького роста, изборожденная морщинами, в чепце. Она была худа, с нервическими быстрыми движеньями и резким голосом, который в разговорах с посторонними, с отцом иезуитом становился приторным. Ее большие веки поднимались пологами над краснеющими в уголках глазами, ноздри иногда подрагивали, на губах играла ехидная усмешка. Она казалась одержимой бесом инквизиции, была деятельной и безжалостной и из-за этих свойств, не менее, чем в силу обязанностей, налагаемых ее чином, часто прибегала к наказаниям. В подобных случаях она произносила театральным тоном гневную проповедь, затем умолкала и, с небесной улыбкой схватив Антонию за воротник, а то и просто-напросто за шею, точно кошку, педантично и звонко била ее два-три раза по затылку косточками пальцев — желтыми, отполированными, звучными, будто зерна четок. Закончив экзекуцию, она хватала ее за руку и, как палач, суровая и непреклонная, тащила, широко ступая, в часовенку, где, выпучив глаза и лихорадочно тряся руками, запирала со словами:
— Дочь моя, молись! Замаливай грехи!
Антония не плакала, она покаянно улыбалась и в ответ на призывы сестры: “Замаливай! Твори молитвы!” смиренно лепетала:
— Да, матушка!
Сестра Аффабиле была созданием таинственным. Высоченная, прямая, с бледным правильным лицом и вялым, бескровным ртом, она говорила мало, никогда не смеялась, двигалась бесшумно. Если появлялась на пороге, даже из соседней комнаты, всегда казалось, будто прибыла она издалека и что-то позади оставила. Согласие выражала чуть заметным движением ресниц, и жесты ее томностью своей и величавостью рождали ощущение покоя. Голос у сестры Аффабиле, хоть говорила она о вещах совсем простых, обычных, был какой-то потусторонний, сомнамбулический, и слушавшие этот голос постепенно забывали обо всем.
Третья из сестер, Мария Лючилла, занимавшаяся кухней и иными хозяйственными делами, была маленькая, кругленькая, полная домашних запахов и при ходьбе покачивалась, словно курица. Она была голубоглаза, с алыми губами, белым пухлым личиком, стыдливо покрывавшимся порою пятнами румянца, и коротенькими красными руками с пятью ямочками с тыльной стороны ладони. Смеялась часто, и тогда по ее двойному подбородку пробегала дрожь, так же часто она плакала, и на ее мокром лице появлялись трогательные гримаски. Тайком она шила для Антонии из голубой материи красивые сорочки, на которых даже вышивала подходящие рисунки: белых голубков, к примеру, с красненькими клювиком и лапками, цветочки, преимущественно лилии, символизирующие непорочность, с тычинками из желтых ниток.
— Ой, какие чудные голубки! — в восхищении Антония сжимала руки. — До чего красивые листочки!
— Ты их надевай, — шептала ей сестра Мария Лючилла, — все видят, что ходим мы в черных платьях и в тяжелых башмаках и,то, как мы себя ведем... Но сорочки — кто их видит? Лишь один Господь наш Бог. Какой же грех, если они красивые, цветные? Наоборот, Господь доволен только будет тем, что так прекрасно сшиты, так красиво вышиты сорочки, надеваемые в Его честь. Ты посмотри-ка на себя! Но только чтобы не увидела мать Керубина!
Так жила Антония среди монахинь. Но однажды, хлопоча, она задела и разбила лампаду и была со всей суровостью наказана за это Керубиной. Вне себя от возмущения, пылко и высокопарно призывая гнев небес на голову Антонии, костлявая сестра в конце концов закрыла ее, как всегда, в часовне и с увлажненными в уголках от удовольствия губами вынесла свой приговор.
— Будешь целый день сидеть, — приказала она, закатив глаза, — сойдешь к вечерне. Молись, дитя мое, молись!
Часовенка была обыкновенною квадратной комнатой, побеленной, со сводчатыми потолками; стрельчатый витраж был обращен к саду. Изображены на нем три — друг над другом —музицирующих ангела: с трубою, с арфой, с мандолой. Все с гладенькими золотистыми прическами, босые, различалось только облачение: у первого — цвета сухих листьев, у второго — алое, у третьего же — темно-синее. Проходя сквозь цветные стекла, свет опускавшегося солнца падал на белый потолок и на покровы алтаря, рождая что-то вроде радуги. И тонкие лучи внутри устраивали тихий вдохновенный праздник, соединяясь с серебром даров, приносимых по обету, и с сиреневыми гиацинтами с таким наивным пылом, что нельзя было не наслаждаться до самозабвения, словно бы паря в счастливом этом облаке.
Не думая, что делает, Антония не опустилась на колени на резную деревянную скамеечку, а села на нее и, чтоб не чувствовать себя так одиноко, стала всматриваться в этот ангельский оркестр, всей душой надеясь: вдруг каким-то чудом зазвучит здесь настоящая соната, и тогда весь день ей будет радостно; быть может, эта ангельская музыка уже слышна танцующим блаженно искрам... Тут сдерживаемые до этого момента слезы побежали по щекам, и в упоении отчаяния она уже была готова разразиться долгими и безутешными рыданьями, когда раздался вдруг вечерний звон, который доносился снизу, будто из глубины искрящейся пучины. Надо же, подумала Антония, как незаметно пролетело столько времени, ведь вроде только что закрылась дверь за чернойюбкой матери Керубины. Поспешно подавив в себе рыдания, она вытерла глаза и приготовилась спускаться к службе.
Большая церковь из серого камня, торжественно украшенная и задрапированная, еще была полна дневного света. Немногие смиренные фигуры, преклонив колени на скамеечках, крестились в тишине истовыми, исполненными покаяния жестами. Священник, стоя на амвоне к алтарю лицом в богатой окаймленной золотом епитрахили, безмолвно воздевал руки. Антония направилась к скамеечке, которая была красивей всех, покрытой красною парчой и белоснежным кружевом и использовавшейся обычно для свадебного ритуала. Склонила голову, сложила руки; но, украдкою оглядывая стены церкви, увидала, что в боковую дверь вошла сестра Аффабиле. Высокая, полная достоинства, с бледным каменным лицом, она держала золотую скинию, прикрытую наполовину полотном, шагая как всегда сосредоточенно, почти что как сомнамбула. Она приблизилась к Антонии, стоявшей на коленях, и, чуть-чуть над ней склонившись, сделала рукой едва заметный знак, видом своим словно бы предупреждая о какой-то жгучей тайне. Антония тотчас же подчинилась и пошла за ней; сестра Аффабиле шла молча, движения ее узких изящных бедер были незаметны. Они вошли внутрь ризницы.
— Вот она, — произнесла сестра Аффабиле негромко, опустив ресницы, и тот-
час же ее черный силуэт исчез.
Антония несмело, с неуверенной улыбкой поклонилась господину, который в ризнице сидел за столиком и словно ее ждал.
Я называю его господином, хоть на самом деле это был лишь простенько одетый паренек. Я говорю так, чтобы как-то передать то ощущение необычайного почтения и благодарности, которое наполнило Антонию, едва она его увидела.
— Какой же ты молоденький! — прошептала она изумленно, так как не осмелилась признаться: «Боже, до чего же ты красивый!” В самом деле, никогда еще она не видела лица настолько юного, вообще лица, похожего на это. Удлиненные глаза напоминали гиацинты, а эти губы, когда их смягчает смех, как будто расцветают. Глядя на Антонию серьезно и внимательно, он велел ей повернуться и остался, судя по всему, доволен, потому что засмеялся. А потом сказал:
— Давай сними эти очки.
Она, залившись краской, подчинилась.
— Пойдем отсюда,— предложил он ей и встал. Она пролепетала:
— Если мы из церкви выйдем, нас увидят сестры.
Казалось, он на миг задумался.
— А можно улететь, — сказал он наконец, — мы вылетим в окно, — и вдруг расхохотался — громко, горько, вызывающе. Потом, вновь сделавшись серьезным, распахнул пред нею дверь. Сюда можно выйти, — успокоил он ее. И в самом деле, дверь вела на улицу.
— А если нам встретятся сестры? — прошептала она.
— Ну так скажем им, — ответил он, пожав плечами, — будто я твой брат. Ведь все мы — братья во Христе. — И вновь, откинув голову, расхохотался в небо диким смехом.
Пораженная Антония спросила:
— Ты над Господом смеешься? — и перекрестилась.
Но на самом деле, глядя на него, она теперь испытывала только жалость. Она видела: глаза его взволнованы и затуманены, а губы складывались иногда в гримасу разочарования и отвращения. К тому же он и шел с трудом, как будто нес большую тяжесть, и был бледен. «О сын мой!» — подумала Антония. И чтобы не молчать, решила подсказать:
— А мы пойдем не улицей Ангелов?
— Я сам дорогу знаю, — откликнулся он, помрачнев и глядя искоса каким-то странным боязливым взглядом. — Дай-ка мне руку, — добавил резко.
На улице, которой они шли, сгущались сумерки, с каждым их шагом все более в свои права вступала ночь. Они спускались узкою извилистою лестницей между домами, терявшимися в безмятежной вышине. В бессчетных окнах загорались лампы, жестикулировали тени, доносились еле слышные или пронзительные голоса, похожие на шорох сухих листьев. Позднее окна стали с приглушенным шумом закрываться, лампы — гаснуть, стены делались непроницаемыми, ~ по мере воцаренья тьмы стихали все шумы, лишь как неспешная далекая река струилось сонное дыхание. Она и не подозревала раньше о существовании в городе столь темных переулков, но свои сомненья выразить не смела, только не сдержала вздоха.
— Что такое? — вдруг спросил он. И привлек ее к себе, желая успокоить.— Мой дом, — проговорил он огорченным, чуть ли не дрожащим голосом, — мой дом далековато, да?
— Нет-нет, — ответила она поспешно, сразу ощутив вину и угрызения совести. На этом длинном-длинном спуске он, казалось, уставал все сильнее, в темноте были слышны его все более тяжелые шаги, тяжелое дыхание. «Отдохни немного», — захотелось ей сказать, но скользкие кривые тропки кончились, он прошептал: «Пришли!» — и, остановившись у покрытой плесенью зеленой дверки, достал большой заржавленный железный ключ.
Узкий коридор привел их в комнату с покатым низким потолком, куда через окно струилось слабое сиянье. Он зажег у изголовья железной койки, застланной потертым покрывалом, лампу, и при тусклом свете разглядела она пол из плохо пригнанных друг к другу кирпичей, в углу у выцветшей стены во влажных пятнах — умывальник с отбитыми краями и плетеный стул. Он присел на койку отдохнуть. И в самом деле, он, казалось, был сражен усталостью, губы становились все бледней, дыханье обжигало.
— Почему ты плакала сегодня? — спросил он помолчав.
— Меня обидела мать Керубина, — ответила она.
— Какой позор, чтобы монахиня кого-то обижала! — сказал он возмущенно, качая головой. — Давай ка, предложил он, — я тебя разую. Башмаки твои все в пыли. — И он заботливо нагнулся.
Ко всему, что видел, проявлял он интерес и говорил, что думает о том и об этом.
— Ой, какие башмачищи! — приговаривал он. Ой, какие длинные чулки!— Внезапно оживился и довольно рассмеялся. — Ой, какие маленькие ножки! — закричал. — И как они боятся! Какие белые! Как два крольчонка. Ну, не прячьтесь! Дай мне ими поиграть! Сейчас, — вдруг объявил серьезно и решительно, — займемся с тобой любовью. И благоговейно сжал в руке ее ступни.
— Ты что, с меня и платье хочешь снять? — спросила не дыша Антония, залившись краской.
— Да, — ответил он, окидывая ее беззаботным взглядом и ликуя, и лицо его мало-помалу розовело. Казалось, паренек прекрасно знает все крючки и петли на ее одежде — так умело его руки находили их, стаскивали юбки. Но он неодобрительно подтрунивал над черным цветом, а, добравшись до сорочки, просиял от восхищения. — Вот это в самом деле здорово, — сказал он, улыбаясь. — До чего красиво! Даже с вышивкой! Как ее много, разной! А это что такое, целый ряд? Колокольчики?
— Нет, — объяснила она, — это лилии Святого Антония.
— Лилии... И правда! Кто же тебе сшил ее?
С гордостью она ответила, что это сделала сестра Мария Лючилла; но мальчишка вновь остался недоволен и нахмурился.
— Позор! сказал он наконец. Чтобы монашка шила девичьи сорочки! Монахиням, изрек он, — надо ризы шить.
Антония пристыженно умолкла, но, похоже, он тотчас же позабыл про свой упрек и засмеялся, запрокинув голову, чудесным смехом любви.
— Какая ты красивая! — промолвил он.
Глянув вниз, она довольно прошептала:
— У меня уже есть грудь.
Он на нее смотрел и, будто боясь причинить ей вред, приподнимал ее косу и тотчас ее ронял или чуть дотрагивался пальцем до ступни. И повторял смущенно, прерывающимся тихим голосом:
— Ты такая нежная! Такая беленькая! А теперь, — спросил он покраснев,—
мне тоже раздеваться?
— Да, если хочешь, — ответила она еле сльппно. — Хочешь, я пока что отвернусь, вот так, буду смотреть в окно?
Она направилась к окну на цыпочках, вытягивая свое белое худое тело и более не
чувствуя стыда напротив, втайне радуясь тому, что на ней нет одежды. За стеклами
видна была пустынная долина, полнившаяся таинственным далеким светом, и Антония
в зеленой этой ночи отразилась, как в реке тростинка. Но, взглянув на гору, замыкавшую долину, наверху, на недоступной высоте, на пике, вдруг заметила она стоящий одиноко дом с башнями и контрфорсами, продленный в вышину пронзающими небо шпилями, который сквозь незыблемые стены и сквозь стекла пропускал рассветное сияние. Радуясь этим лучам, со всех сторон из него вырывались и вились крылатые создания, похожие на ласточек, которые кружатся вокруг гнезд. Других домов там не было, так что Антония от изумления чуть не упала на колени.
— Что это за дом? — спросила она тихо-тихо, глядя на него завороженно.— Может, церковь? Храм?
— Не церковь, — резко произнес он, задыхаясь, хриплым, словно бы из подземелья шедшим голосом.
— А эти миллионы крыльев, — продолжала она еще тише, испуганная и взволнованная, — это ласточки? Они как будто золотые...
— Нет, не ласточки, — ответил он поспешно, издав нечто вроде исступленного рыдания.
С трудом приблизившись к Антонии, он поднял кверху, к тому дому, изнуренное лицо, взгляд, выражавший несказанный ужас, полный пылкого желания и совершенно безнадежный. С яростным усилием, похоже, преисполнившим его тревоги, горечи и отвращения, он опустил глаза и беспокойно заметался, точно птица, бьющаяся в клетке.
— Не говори об этом! — наконец воскликнул он, остановившись перед нею и пронзая ее почти ненавидящим взглядом, — неужели ты не можешь помолчать?
Она, смущенная, испуганная, стала пятиться во тьму и прикрывать себя руками, внезапно устыдившись наготы тела.
— Я больше не раскрою рта, — покорно прошептала, — если хочешь, я буду сидеть вот тут, в углу, не говоря ни слова, только можно я останусь здесь?
Он закивал ей, продолжая раздеваться и стараясь не смотреть в окно; глаза Антонии от обожания и изумления распахивались между тем все шире.
— Какой ты молодой! сказала она снова, обмирая от восторга. Его тело, изящно-удлиненное, со светлой свежей кожею, в ночном спокойном свете походило на цветок в озерных водах. На свете не бывало еще столь прекрасного цветка; но, опустив глаза, Антония, похолодев, увидела на щиколотках у него громоздкие, тяжелые железные оковы, видно, ранее соединенные — еще заметно было, где разорвано звено. — Да ты... — промолвила она со страхом.
Он в смятении побагровел.
— Ни слова! — воскликнул он с каким-то детским ужасом, прервав ее нетерпеливым жестом и отступив подавленно во тьму. И почему-то она вновь ощутила мучительные угрызенья совести.
— Прости меня, — сказала она жалобно. Тогда он подошел с застенчивою кроткою улыбкой и взял ее за руку.
— Хочешь, — предложил он неуверенно, — мы ляжем? Хочешь... спать?
— Хочу, — ответила она. Они легли в постель. И Антония, которая искала на груди его прибежища, заворожена была благоуханьем его кожи; пахла она детством, садом, прорастающей травой. У шеи этот запах делался еще теплее и наивнее. — Как хорошо, сказала она, робко улыбнувшись, — так лежать у твоего плеча! Оно у тебя пахнет лучше, чем цветы. Я и не думала, что может быть подобный запах. Можно мне немного полежать так? И ее лицо уткнулось ему в шею.
— Ну, давай же, спи! — сказал он. —Или притворись. А я буду тебя ласкать губами. Сделай вид, что спишь, что не дышишь. — Она, закрыв глаза, .лежала неподвижно, затаив дыхание, и, дрожа всем телом, позволяла обжигающему его рту касаться своего лица. Порой он останавливался — может быть, ее разглядывал — тихо, ласково смеялся. Она думала: «Мой миленький!» Но стоило поднять ей веки, он сердился, разочарованно тряс головой и нетерпеливо призывал поспать еще. Так лежа, она стала чувствовать, что эта ласка все слабеет, превращаясь в дуновенье, а потом и просто в утомленное дыхание, Наконец, осмелившись открыть глаза, она увидела: хозяин дома спит, и лицо его, юнее которого не бывает, выглядит униженным, будто его били. И от подбородка до бескровного чела выражение упорства и сверкание гордыни уступили признакам отчаянной усталости и безутешного страданья. Этот мальчик был похож на самом деле на светящееся насекомое, ослепленное и мечущееся от тени к тени.
Она принялась рассматривать его смущенно и внимательно, усердно изучая каждую из этого сплетения трагических морщинок. Потом, подумав, встала в тишине с постели, подошла к окну и, отворачиваясь, чтоб не видеть того, что было там, за ним, закрыла плотно ставни. На цыпочках прошлась по комнатушке, собирая и аккуратно вешая на стул разбросанные вещи; но когда уже ложилась, вдруг обожгло мучительное подозрение. Ей стало ясно, почему, должно быть, он хотел, чтобы она спала: вдруг ночью он тихонько встанет и ее покинет навсегда? И, пробудившись утром, она вновь останется одна.
Тогда Антония с едва заметной диковатою улыбкой, взяв конец веревочки, вплетенной в ее косу, привязала ее к неподвижному его запястью, чтобы и во сне почувствовать малейшее его движение. Теперь она могла заснуть спокойно, и действительно, ее уже в каком-то ласковом журчании влекло потоком сна, словно вниз по головокружительной вращающейся лестнице, в конце которой она видела сестру Марию Лючиллу с искаженным лицом. Та плакала навзрыд, в раскаянье роняя слезы уж никак не меньше виноградной косточки.
И шила ризы.