Ещё, может быть, по рассказам вдарю, когда настроение будет. А пока слушайте монолог Абдуллы:
Самолёт вошёл в плотный слой облаков. Сон бежал от Абдуллы, хотя перелёт во Франкфурт был долгий и утомительный. Когда женщины ездили рожать в Маскат, в миссионерскую больницу аль-Саада, швейные машинки с бабочкой ещё по стране не продавались. Так как же получается, что Майя шила на такой машинке? Электричество ещё не везде провели. Опять же больницы: мало ли больниц тогда было в округе. Первым делом больница аль-Рахма в Матре, потом в Руви – аль-Нахда, так что Майе вздумалось рожать в миссионерской больнице? Не помню... Не могу связать одно с другим. Помню, тёща мне всё толкует: «Для Лондон нужно зарезать какую-то там скотину, для жены принести двадцать живых цыплят, она ведь только что после родов», и ещё так подчёркнуто «двадцать цыплят!», хотя наверное знает, что я тридцать принесу этих цыплят, и ещё овцу вдобавок. А дядюшкина жена в этом их старом доме, который в Вали-Ади, стоит во внутреннем дворике, и отчитывает меня, и отчитывает, да во весь голос: «Лондон? И ты согласишься? И ты не предложишь назвать ребёнка по-человечески?!» Интересно, они снесли дом или кому-то продали? После смерти дяди я и встречал-то его жену раз-другой, не больше. Когда Лондон закончила факультет медицины в Султанском университете, она попросила в подарок БМВ, а потом мы переехали в новый дом, и Майя убрала свою машинку в кладовую. Почему она перестала шить? Почему? Это, получается, было после рождения Мухаммада, в тот год, когда я принял отцовские дела, и мы переехали в Маскат. Майя была на седьмом небе; правильно, говорит, не до старости же мне из маминых рук глядеть, и вот она родила Мухаммада и забросила шитьё… тогда ещё дорогу новую на юге открывали, фабрику построили… выходит, пятнадцать лет тому назад. Ханан, школьная подруга нашей Лондон, преподавала в начальной школе в Салале, и однажды позвонила среди ночи: подростки толпой ворвались в учительское общежитие и нескольких учительниц изнасиловали. Ханан в том числе. Когда мы переехали в Маскат, Майя закатила новоселье, настоящий пир, всех подруг пригласила. Расстелила длинную скатерть, расставила тарелки от края до края. Салем тогда ходил в начальную школу, а Мухаммад был совсем младенец. Майя была в хорошем настроении, а потом, ночью, пришла в длинной тёмно-синей ночной рубашке. Все вокруг спали. Я спросил: «Ты любишь меня, Майя?», и тут началось. Она ни слова не сказала, только рассмеялась, рассмеялась резко, неприятным голосом, который так действовал мне на нервы! Человече, сказала она, откуда, из какой мыльной оперы ты нахватался этой болтовни? Всё из-за спутниковой антенны: ты фильмов египетских пересмотрел, и в голове затуманилось? Мухаммад привстал у меня на коленях и вцепился прямо в бороду. Майя шлёпнула его, бедняжка расплакался и никак не унимался. Даже после смерти отца я и думать не смел о том, чтобы сбрить бороду… Когда открыли классы ликвидации безграмотности, Майя пошла сразу в шестой: потому что умела и читать, и писать, и считать немного… Я ей говорил: Майя, Мухаммад ещё мал, подрастёт, тогда и начинай учиться. А она мне: «Нет, хочу знать английский язык!» Но это было до того, как мы поставили спутниковую антенну. Это я тогда её спрашивал, любит ли, когда она была в тёмно-синей ночной рубашке, а значит, тарелки ещё не завезли в страну, и никаких египетских мыльных опер я не смотрел, да и не мог смотреть. Когда отец умирал в больнице аль-Нахда, я протянул ему руку – и он твёрдо оттолкнул меня. А потом возвращались с похорон - меня ноги не держали. Это, значит, нашему Мухаммаду исполнился годик. И я спросил Майю: «Ты меня любишь?», а она рассмеялась. Какой был злой, пронзительный смех! аж стены нового дома потрескались, аж детвора разбежалась. Но ведь и Майя мыльных опер не смотрела. Салем свихнулся одно время на мексиканских сериалах. Потом они ему надоели, перешёл на видеоигры. Как едем в Дубай, обязательно две-три видеоигры купит. Тёща мне: «Абдулла, мальчик мой, ты мою доченьку Майю бережёшь, как зеницу ока, ты не увезёшь её от старой мамы в Маскад. Никто ведь не шьёт лучше нашей Майи, ест она как птичка, говорит тоже мало…» Я ему: «Отец, прошу вас, я хочу в Египет или в Ирак, в университет хочу, учиться…», а он сгрёб меня за ворот и как заорёт: «Сколько жива будет моя борода, столько ты никуда из Омана не сунешься? Учиться? Ты хочешь учиться? В Египет, в Ирак? И возвратиться из этого Египта, из этого Ирака без бороды, с папиросой в одной руке и с бутылкой в другой?!» Как тут быть? Я занялся торговлей сразу после средней школы, но в Маскат не поехал, пока он не умер… Лондон была хорошенькая, пухленькая; каждый вечер Майя купала её в акведуке, и девочка смеялась. Я покупал ей детское питание «Хайнц» и «Милупа». Только она во всём аль-Авафи ела такие изысканные кушанья. Я приносил их из лавки, и Майя расцветала от гордости. А отец кричит на меня: «Мальчишка!» «Мальчишка», подумать только, уж трое детей, а всё в мальчишках хожу. Какой я ему мальчишка? Я к нему, а он снова начинает раздеваться, сдёргивать с себя дишдашу, нижнюю рубаху, и редкие седые волосы на груди поблёскивают в свете дня, просачивающемся через толстые шторы. Жарко ему, что ли? Я – к шторам; отец грозит пальцем: «Предупреждаю тебя, предупреждаю!» Отхожу от окна. В приступе старческого маразма, который мучил его в последние два года перед смертью, отец выкрикивает: «Мальчишка, поди привяжи раба моего Санджара во внутреннем дворике к восточному столбу. И кто подаст ему воды либо укроет его от солнца, будет иметь дело со мной!» Сажусь перед ним на корточки: «Отец, правительство давным-давно освободило всех рабов, Санджар в Кувейт уехал». Как лето, так Лондон начинает: «Папа, поехали в Кувейт, ну, поехали в Кувейт», а Майя отмахивается: «И смысл прыгать со сковороды прямо в огонь? Богом клянусь, не поеду я ни в какой Кувейт». А дочка Санджара вышла, получается, замуж за оманца и осела в Маскате. Она ведь узнала меня там, в больнице аль-Нахда, она там работала санитаркой. Как искривились её губы, когда она увидела отца на смертном ложе… А он выкрикивал, губы чёрные, дрожат: «Привяжи раба моего Санджара, пусть больше не ворует лук из мешка!» Я всё молчал, а он размахивал у меня перед лицом своей палкой: «Ты что, оглох, мальчишка?? Ступай, накажи его, чтоб больше не воровал». Лондон любит играть с водой. Ей тогда шёл седьмой год… Майя устроила мне такой нагоняй, что я позволил ей играть в грязной дождевой луже. Ты с ума сошёл, твердила она, девочка же на всю жизнь останется калекой. Неделю я не спал ночей, всё смотрел на её маленькие ножки. Но ничего не случилось, и дочка по-прежнему бегала, как газелёнок. Губы отца почернели, глазницы запали, брызги слюны летели изо рта: «Эй, мальчишка, ты привязал раба моего Санджара к восточному столбу?» Я взял его руку, поднёс к губам, чтобы поцеловать, но он вырвал свою руку из моей. «Отец мой, правительство давным-давно освободило рабов, и Санджара тоже – правительство, отец». Тут только он вроде бы расслышал меня и проворчал: «Правительство! При чём тут правительство? Санджар мой раб, а не правительства, какое право они имеют его освобождать? Я купил Зарифу, его мамашу, за двадцать серебряных пиастров, я кормил её, когда мешок рису стоил сто пиастров – да, сотню! Пиастр к пиастру, дорого обошлась мне эта Зарифа… дорогая Зарифа… о, сладостная Зарифа… милая, нежная Зарифа… но выросла, начала дерзить, я и выдал её за Хабиба, а она возьми да и роди этого вора… При чём тут правительство, объясни мне? Он мой раб, как так он уехал без моего позволения? Как так, мальчишка?» Отец снова задрожал мелкой дрожью, пот ручьями потёк по его спине, по груди, и я всё обтирал его голубым полотенцем, которое всегда висело на гвоздике у дверей. А потом папа умер, и полотенце куда-то делось. Я зашёл в его палату, рыдал там безутешно, по полу даже катался, встаю, весь мокрый от слёз и пота, сунулся за полотенцем, а полотенце куда-то делось. Швейная машинка с бабочкой тоже делась куда-то. В кладовке я не смотрел, но знаю наверняка, что жена убрала в кладовку. Майя печёт вкуснейшую самбусу. Я раньше терпеть не мог самбусы, но когда попробовал Майину стряпню – блаженство! И вот на новоселье она напекла огромное блюдо самбусы, наготовила того, другого, третьего… Я, конечно, говорю: «Майя, пусть тебе служанка поможет на кухне». Она ничего не отвечает, но через пару месяцев настояла-таки, чтобы служанку отправили домой. А ночью воздух в доме напоён благовониями, синяя ночная рубашка просвечивает, и я спрашиваю: «Ты любишь меня, Майя?», а она ничего не отвечает, только смеётся. Смеётся, смеётся. Я был самый долговязый в классе, а Зарифа завязывала ворот моей дишдаши так туго, что не вздохнуть. «Сколько тебе, мальчик?» - задал вопрос учитель, а я недослышал, мне показалось: «Сколько у тебя?», а карманные деньги я берёг, на праздник всегда сколько-то, да подарят, я и потратился всего лишь на один кокосовый батончик. Ну, и отвечаю: «Пол-риала!» А учитель как захохочет... Ненавижу смех. Когда люди смеются, они делаются похожи на обезьян: животы трясутся, подбородки дрожат, видны зубы, жёлтые, гнилые… «Лет, лет тебе сколько?» - «Десять или двенадцать». Тут учитель опять покатился со смеху: «Ты даже не знаешь, сколько тебе лет? Так или иначе, для первого класса ты слишком взрослый». А что тут поделаешь, если школу совсем недавно открыли? А остальные ученики – их-то дишдаши не сдавливали шеи – знай галдят наперебой: «Не сажайте Абдуллу за переднюю парту, о наставник, Абдулла такой дылда!» И вдруг этот учитель, этот господин Мамду взял меня за руку и шёпотом сказал: «Халва есть? Только настоящая, оманская!» Я потерял дар речи, только головой мотал. «Что ж, завтра принесёшь», - прошептал наставник. Зарифа потом ругалась: «Ну, надо же, надо же – халва! Учитель потребовал халвы! Не карандашей, не тетрадей – халвы ему подавай!» Хабиб давно ушёл от неё, Санджар убежал из дому, и целые дни Зарифа проводила за стряпнёй, заодно присматривая и за мной. Майя тоже постоянно занята: то шитьё и детишки, то школа, подруги, а теперь вот, пожалуйста - спит без просыпу. Тоже занятие. Я клал голову на грудь Зарифы, и от неё пахло куриным бульоном. «Абдулла умеет читать своё имя по буквам, значит, он пойдёт не в первый класс, а сразу в третий», - так сказал господин Мамду, и я попал вместо первого сразу в третий класс, как и другие четверо учеников, которые умели прочесть своё имя по буквам или принесли господину Мамду оманской халвы.
Облака рассеялись, и внезапно в иллюминаторе крохотного самолёта ясное небо показалось. Абдулла, сын торговца Сулаймана, дремал ещё несколько мгновений и проснулся, бормоча: «Пощадите, о почтенные, не вешайте меня вниз головой в колодце, молю вас, только не в колодец!»
Самолёт вошёл в плотный слой облаков. Сон бежал от Абдуллы, хотя перелёт во Франкфурт был долгий и утомительный. Когда женщины ездили рожать в Маскат, в миссионерскую больницу аль-Саада, швейные машинки с бабочкой ещё по стране не продавались. Так как же получается, что Майя шила на такой машинке? Электричество ещё не везде провели. Опять же больницы: мало ли больниц тогда было в округе. Первым делом больница аль-Рахма в Матре, потом в Руви – аль-Нахда, так что Майе вздумалось рожать в миссионерской больнице? Не помню... Не могу связать одно с другим. Помню, тёща мне всё толкует: «Для Лондон нужно зарезать какую-то там скотину, для жены принести двадцать живых цыплят, она ведь только что после родов», и ещё так подчёркнуто «двадцать цыплят!», хотя наверное знает, что я тридцать принесу этих цыплят, и ещё овцу вдобавок. А дядюшкина жена в этом их старом доме, который в Вали-Ади, стоит во внутреннем дворике, и отчитывает меня, и отчитывает, да во весь голос: «Лондон? И ты согласишься? И ты не предложишь назвать ребёнка по-человечески?!» Интересно, они снесли дом или кому-то продали? После смерти дяди я и встречал-то его жену раз-другой, не больше. Когда Лондон закончила факультет медицины в Султанском университете, она попросила в подарок БМВ, а потом мы переехали в новый дом, и Майя убрала свою машинку в кладовую. Почему она перестала шить? Почему? Это, получается, было после рождения Мухаммада, в тот год, когда я принял отцовские дела, и мы переехали в Маскат. Майя была на седьмом небе; правильно, говорит, не до старости же мне из маминых рук глядеть, и вот она родила Мухаммада и забросила шитьё… тогда ещё дорогу новую на юге открывали, фабрику построили… выходит, пятнадцать лет тому назад. Ханан, школьная подруга нашей Лондон, преподавала в начальной школе в Салале, и однажды позвонила среди ночи: подростки толпой ворвались в учительское общежитие и нескольких учительниц изнасиловали. Ханан в том числе. Когда мы переехали в Маскат, Майя закатила новоселье, настоящий пир, всех подруг пригласила. Расстелила длинную скатерть, расставила тарелки от края до края. Салем тогда ходил в начальную школу, а Мухаммад был совсем младенец. Майя была в хорошем настроении, а потом, ночью, пришла в длинной тёмно-синей ночной рубашке. Все вокруг спали. Я спросил: «Ты любишь меня, Майя?», и тут началось. Она ни слова не сказала, только рассмеялась, рассмеялась резко, неприятным голосом, который так действовал мне на нервы! Человече, сказала она, откуда, из какой мыльной оперы ты нахватался этой болтовни? Всё из-за спутниковой антенны: ты фильмов египетских пересмотрел, и в голове затуманилось? Мухаммад привстал у меня на коленях и вцепился прямо в бороду. Майя шлёпнула его, бедняжка расплакался и никак не унимался. Даже после смерти отца я и думать не смел о том, чтобы сбрить бороду… Когда открыли классы ликвидации безграмотности, Майя пошла сразу в шестой: потому что умела и читать, и писать, и считать немного… Я ей говорил: Майя, Мухаммад ещё мал, подрастёт, тогда и начинай учиться. А она мне: «Нет, хочу знать английский язык!» Но это было до того, как мы поставили спутниковую антенну. Это я тогда её спрашивал, любит ли, когда она была в тёмно-синей ночной рубашке, а значит, тарелки ещё не завезли в страну, и никаких египетских мыльных опер я не смотрел, да и не мог смотреть. Когда отец умирал в больнице аль-Нахда, я протянул ему руку – и он твёрдо оттолкнул меня. А потом возвращались с похорон - меня ноги не держали. Это, значит, нашему Мухаммаду исполнился годик. И я спросил Майю: «Ты меня любишь?», а она рассмеялась. Какой был злой, пронзительный смех! аж стены нового дома потрескались, аж детвора разбежалась. Но ведь и Майя мыльных опер не смотрела. Салем свихнулся одно время на мексиканских сериалах. Потом они ему надоели, перешёл на видеоигры. Как едем в Дубай, обязательно две-три видеоигры купит. Тёща мне: «Абдулла, мальчик мой, ты мою доченьку Майю бережёшь, как зеницу ока, ты не увезёшь её от старой мамы в Маскад. Никто ведь не шьёт лучше нашей Майи, ест она как птичка, говорит тоже мало…» Я ему: «Отец, прошу вас, я хочу в Египет или в Ирак, в университет хочу, учиться…», а он сгрёб меня за ворот и как заорёт: «Сколько жива будет моя борода, столько ты никуда из Омана не сунешься? Учиться? Ты хочешь учиться? В Египет, в Ирак? И возвратиться из этого Египта, из этого Ирака без бороды, с папиросой в одной руке и с бутылкой в другой?!» Как тут быть? Я занялся торговлей сразу после средней школы, но в Маскат не поехал, пока он не умер… Лондон была хорошенькая, пухленькая; каждый вечер Майя купала её в акведуке, и девочка смеялась. Я покупал ей детское питание «Хайнц» и «Милупа». Только она во всём аль-Авафи ела такие изысканные кушанья. Я приносил их из лавки, и Майя расцветала от гордости. А отец кричит на меня: «Мальчишка!» «Мальчишка», подумать только, уж трое детей, а всё в мальчишках хожу. Какой я ему мальчишка? Я к нему, а он снова начинает раздеваться, сдёргивать с себя дишдашу, нижнюю рубаху, и редкие седые волосы на груди поблёскивают в свете дня, просачивающемся через толстые шторы. Жарко ему, что ли? Я – к шторам; отец грозит пальцем: «Предупреждаю тебя, предупреждаю!» Отхожу от окна. В приступе старческого маразма, который мучил его в последние два года перед смертью, отец выкрикивает: «Мальчишка, поди привяжи раба моего Санджара во внутреннем дворике к восточному столбу. И кто подаст ему воды либо укроет его от солнца, будет иметь дело со мной!» Сажусь перед ним на корточки: «Отец, правительство давным-давно освободило всех рабов, Санджар в Кувейт уехал». Как лето, так Лондон начинает: «Папа, поехали в Кувейт, ну, поехали в Кувейт», а Майя отмахивается: «И смысл прыгать со сковороды прямо в огонь? Богом клянусь, не поеду я ни в какой Кувейт». А дочка Санджара вышла, получается, замуж за оманца и осела в Маскате. Она ведь узнала меня там, в больнице аль-Нахда, она там работала санитаркой. Как искривились её губы, когда она увидела отца на смертном ложе… А он выкрикивал, губы чёрные, дрожат: «Привяжи раба моего Санджара, пусть больше не ворует лук из мешка!» Я всё молчал, а он размахивал у меня перед лицом своей палкой: «Ты что, оглох, мальчишка?? Ступай, накажи его, чтоб больше не воровал». Лондон любит играть с водой. Ей тогда шёл седьмой год… Майя устроила мне такой нагоняй, что я позволил ей играть в грязной дождевой луже. Ты с ума сошёл, твердила она, девочка же на всю жизнь останется калекой. Неделю я не спал ночей, всё смотрел на её маленькие ножки. Но ничего не случилось, и дочка по-прежнему бегала, как газелёнок. Губы отца почернели, глазницы запали, брызги слюны летели изо рта: «Эй, мальчишка, ты привязал раба моего Санджара к восточному столбу?» Я взял его руку, поднёс к губам, чтобы поцеловать, но он вырвал свою руку из моей. «Отец мой, правительство давным-давно освободило рабов, и Санджара тоже – правительство, отец». Тут только он вроде бы расслышал меня и проворчал: «Правительство! При чём тут правительство? Санджар мой раб, а не правительства, какое право они имеют его освобождать? Я купил Зарифу, его мамашу, за двадцать серебряных пиастров, я кормил её, когда мешок рису стоил сто пиастров – да, сотню! Пиастр к пиастру, дорого обошлась мне эта Зарифа… дорогая Зарифа… о, сладостная Зарифа… милая, нежная Зарифа… но выросла, начала дерзить, я и выдал её за Хабиба, а она возьми да и роди этого вора… При чём тут правительство, объясни мне? Он мой раб, как так он уехал без моего позволения? Как так, мальчишка?» Отец снова задрожал мелкой дрожью, пот ручьями потёк по его спине, по груди, и я всё обтирал его голубым полотенцем, которое всегда висело на гвоздике у дверей. А потом папа умер, и полотенце куда-то делось. Я зашёл в его палату, рыдал там безутешно, по полу даже катался, встаю, весь мокрый от слёз и пота, сунулся за полотенцем, а полотенце куда-то делось. Швейная машинка с бабочкой тоже делась куда-то. В кладовке я не смотрел, но знаю наверняка, что жена убрала в кладовку. Майя печёт вкуснейшую самбусу. Я раньше терпеть не мог самбусы, но когда попробовал Майину стряпню – блаженство! И вот на новоселье она напекла огромное блюдо самбусы, наготовила того, другого, третьего… Я, конечно, говорю: «Майя, пусть тебе служанка поможет на кухне». Она ничего не отвечает, но через пару месяцев настояла-таки, чтобы служанку отправили домой. А ночью воздух в доме напоён благовониями, синяя ночная рубашка просвечивает, и я спрашиваю: «Ты любишь меня, Майя?», а она ничего не отвечает, только смеётся. Смеётся, смеётся. Я был самый долговязый в классе, а Зарифа завязывала ворот моей дишдаши так туго, что не вздохнуть. «Сколько тебе, мальчик?» - задал вопрос учитель, а я недослышал, мне показалось: «Сколько у тебя?», а карманные деньги я берёг, на праздник всегда сколько-то, да подарят, я и потратился всего лишь на один кокосовый батончик. Ну, и отвечаю: «Пол-риала!» А учитель как захохочет... Ненавижу смех. Когда люди смеются, они делаются похожи на обезьян: животы трясутся, подбородки дрожат, видны зубы, жёлтые, гнилые… «Лет, лет тебе сколько?» - «Десять или двенадцать». Тут учитель опять покатился со смеху: «Ты даже не знаешь, сколько тебе лет? Так или иначе, для первого класса ты слишком взрослый». А что тут поделаешь, если школу совсем недавно открыли? А остальные ученики – их-то дишдаши не сдавливали шеи – знай галдят наперебой: «Не сажайте Абдуллу за переднюю парту, о наставник, Абдулла такой дылда!» И вдруг этот учитель, этот господин Мамду взял меня за руку и шёпотом сказал: «Халва есть? Только настоящая, оманская!» Я потерял дар речи, только головой мотал. «Что ж, завтра принесёшь», - прошептал наставник. Зарифа потом ругалась: «Ну, надо же, надо же – халва! Учитель потребовал халвы! Не карандашей, не тетрадей – халвы ему подавай!» Хабиб давно ушёл от неё, Санджар убежал из дому, и целые дни Зарифа проводила за стряпнёй, заодно присматривая и за мной. Майя тоже постоянно занята: то шитьё и детишки, то школа, подруги, а теперь вот, пожалуйста - спит без просыпу. Тоже занятие. Я клал голову на грудь Зарифы, и от неё пахло куриным бульоном. «Абдулла умеет читать своё имя по буквам, значит, он пойдёт не в первый класс, а сразу в третий», - так сказал господин Мамду, и я попал вместо первого сразу в третий класс, как и другие четверо учеников, которые умели прочесть своё имя по буквам или принесли господину Мамду оманской халвы.
Облака рассеялись, и внезапно в иллюминаторе крохотного самолёта ясное небо показалось. Абдулла, сын торговца Сулаймана, дремал ещё несколько мгновений и проснулся, бормоча: «Пощадите, о почтенные, не вешайте меня вниз головой в колодце, молю вас, только не в колодец!»